Фотография, на которой меня нет. Фотография, на которой меня нет (В сокращении)

1 вариант краткого содержания

Глухой зимой нашу школу взбудоражило невероятное событие: к нам едет фотограф из города. Фотографировать он будет «не деревенский люд, а нас, учащихся овсянской школы». Возник вопрос - где селить такого важного человека? Молодые учителя нашей школы занимали половину ветхого домишки, и у них был вечно орущий малыш. «Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя». Наконец фотографа пристроили у десятника сплавной конторы, самого культурного и уважаемого человека в селе.

Весь оставшийся день школьники решали, «кто где сядет, кто во что оденется и какие будут распорядки». По всему выходило, что меня и левонтьевского Саньку посадят в самый последний, задний ряд, поскольку мы «не удивляли мир прилежанием и поведением». Даже подраться не получилось - ребята просто прогнали нас. Тогда мы начали кататься с самого высокого обрыва, и я начерпал полные катанки снега.

Ночью у меня начали отчаянно ныть ноги. Я застудился, и начался приступ болезни, которую бабушка Катерина называла «рематизня» и утверждала, что я унаследовал её от покойной мамы. Бабушка лечила меня всю ночь, и уснул я только под утро. Утром за мной пришёл Санька, но пойти фотографироваться я не смог, «подломились худые ноги, будто не мои они были». Тогда Санька заявил, что тоже не пойдёт, а сфотографироваться успеет и потом - жизнь-то долгая. Бабушка нас поддержала, пообещав свезти меня к самому лучшему фотографу в городе. Только меня это не устраивало, ведь на фото не будет нашей школы.

В школу я не ходил больше недели. Через несколько дней к нам зашёл учитель и принёс готовую фотографию. Бабушка, как и остальные жители нашего села, относилась к учителям очень уважительно. Они ко всем были одинаково вежливы, даже к ссыльным, и всегда готовы были помочь. Даже Левонтия, «лиходея из лиходеев», наш учитель смог утихомирить. Помогали им деревенские, как могли: кто за дитём посмотрит, кто горшок молока в избе оставит, кто воз дров привезёт. На деревенских свадьбах учителя были самыми почётными гостями.

Работать они начинали в «доме с угарными печами». В школе не было даже парт, не говоря уже о книжках с тетрадками. Дом, в котором разместилась школа, срубил ещё мой прадед. Я там родился и смутно помню и прадеда, и домашнюю обстановку. Вскоре после моего рождения родители отселились в зимовье с протекающей крышей, а ещё через некоторое время прадеда раскулачили.

Раскулаченных тогда выгоняли прямо на улицу, но родня не давала им погибнуть. «Незаметно» бездомные семьи распределялись по чужим домам. Нижний конец нашего села был полон пустых домов, оставшихся от раскулаченных и высланных семей. Их-то и занимали люди, выброшенные из родных жилищ накануне зимы. В этих временных пристанищах семьи не обживались - сидели на узлах и ждали повторного выселения. Остальные кулацкие дома занимали «новожители» - сельские тунеядцы. За какой-нибудь год они доводили справный дом до состояния хибары и переселялись в новый.

Из своих домов люди выселялись безропотно. Только один раз за моего прадеда заступился глухонемой Кирила. «Знавший только угрюмую рабскую покорность, к сопротивлению не готовый, уполномоченный не успел даже и о кобуре вспомнить. Кирила всмятку разнёс его голову» ржавым колуном. Кирилу выдали властям, а прадеда с семьёй выслали в Игарку, где он и умер в первую же зиму.

В моей родной избе сперва было правление колхоза, потом жили «новожители». То, что от них осталось, отдали под школу. Учителя организовали сбор вторсырья, и на вырученные деньги купили учебники, тетради, краски и карандаши, а сельские мужики бесплатно смастерили нам парты и лавки. Весной, когда тетради кончались, учителя вели нас в лес и рассказывали «про деревья, про цветки, про травы, про речки и про небо».

Уже много лет прошло, а я всё ещё помню лица моих учителей. Фамилию их я забыл, но осталось главное - слово «учитель». Фотография та тоже сохранилась. Я смотрю на неё с улыбкой, но никогда не насмехаюсь. «Деревенская фотография - своеобычная летопись нашего народа, настенная его история, а ещё не смешно и оттого, что фото сделано на фоне родового, разорённого гнезда».

2 вариант краткого содержания

«Глухой зимою, во времена тихие, сонные нашу школу взбудоражило неслыханно важное событие».

Из города на подводе приехал фотограф!
Он приехал фотографировать учащихся!

Где поместить его на ночлег? В семье учителя - маленький ребенок, который болен и все время кричит.
Во второй половине дома, где живет учитель, размещалась контора. Там все время звонил телефон и люди громко кричали в трубку.

В «заезжем доме» - ямщики напьются и «вшей напустют» .

Фотограф был пристроен на ночь у десятника сплавконторы Ильи Ивановича Чехова. Там его могут угостить и умным разговором, и городской водочкой, и книжкой из шкафа.

Школьники готовились к съемке, обсуждая, что надеть, как причесаться. Было решено, что в первых рядах будут отличники, а хулиганы и двоечники - в последних.

Рассказчик и его друг Санька ни примерным поведением, ни оценками не могли похвастаться. Поэтому с горя, что окажутся в последнем ряду, где их никто и не разглядит, мальчишки накатались с горки на санках. Вернулись домой мокрые и разгоряченные.

Рассказчик страдал ревматизмом - и ночью у него разболелись ноги. Да так, что он завыл - сначала тихонько, по-щенячьи, затем и в полный голос.

Бабушка растерла ноги нашатырным спиртом, нашлепала его, закутала в пуховую шаль:

Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.

Но растирка не помогла. Мальчик бился и кричал.

Бабушка велела деду растопить баню и унесла туда мальчонку - сам он идти уже не мог.

Санька из солидарности тоже сказал, что фотографироваться не пойдет. Тем более, что ему было совестно, ведь это он сманил приятеля кататься.

Учитель приходит справиться о здоровье мальчика и приносит ему фотографию класса. «Уважение к нашему учителю и учительнице всеобщее, молчаливое. Учителей уважают за вежливость, за то, что они здороваются со всеми кряду, не разбирая ни бедных, ни богатых, ни ссыльных, ни самоходов. Еще уважают за то, что в любое время дня и ночи к учителю можно прийти и попросить написать нужную бумагу…»

Вот и благодарят учителей: то кринку сметаны «забудут» в учительских сенях, то дрова подвезут и у дома сгрузят.

Описываемые события происходили во времена раскулачивания.

«Раскулаченных и подкулачников выкинули вон глухой осенью, стало быть, в самую подходящую для гибели пору. И будь тогдашние времена похожими на нынешние, все семьи тут же и примерли бы. Но родство и землячество тогда большой силой были, родственники дальние, близкие, соседи, кумовья и сватовья, страшась угроз и наветов, все же подобрали детей, в первую голову грудных, затем из бань, стаек, амбаров и чердаков собрали матерей, беременных женщин, стариков, больных людей, за ними и всех остальных разобрали по домам».

Выселенные женщины ночью ходили в свои погреба за картошкой, соленьями, припасами. Они молили Бога о спасении одних и наказании других. «Но в те годы Бог был занят чем-то другим, более важным, и от русской деревни отвернулся».

Активисты-ликвидаторы разоряли крепкое хозяйство кулаков. «Катька Болтухина металась по селу, меняла отнятую вещь на выпивку, никого не боясь, ничего не стесняясь. Случалось, тут же предлагала отнятое самой хозяйке. Бабушка моя, Катерина Петровна, все деньжонки, скопленные на черный день, убухала, не одну вещь «выкупила» у Болтухиных и вернула в описанные семьи».
Выселяют и по второму разу, из тех избенок, где только угнездились. Баба Платошиха цепляется за косяк, срывая ногти в кровь. Ее швыряют на крыльцо, бьют сапогом по лицу. Тут родственник ее, немой Кирилл, что скрывался в лесу, подскочил и разнес ржавым колуном голову уполномоченному.

Бедно жило село, но учитель оказался очень деятельным: он послал школьников собирать утиль: старые самовары, тряпки, кости. Все это отвез в город и привез тетради, переводные картинки. «Мы попробовали сладких петушков на палочках, женщины разжились иголками, нитками, пуговицами.

Учитель еще и еще ездил в город на сельсоветской кляче, выхлопотал и привез учебники, один учебник на пятерых. Потом еще полегчение было - один учебник на двоих. Деревенские семьи большие, стало быть, в каждом доме появился учебник. Столы и скамейки сделали деревенские мужики и плату за них не взяли, обошлись магарычом, который, как я теперь догадываюсь, выставил им учитель на свою зарплату».

Так поднялась школа.

Учитель в теплое время ходит с учениками гулять в лес и поле и много рассказывает им, а дети делятся с ним своими знаниями о местной природе. Однажды компания увидела ядовитую змею и учитель, испугавшись за детей, убил ее палкой.

Фамилии учительской в деревне теперь никто не помнит, но главное, что осталось слово - Учитель.

Многие считают деревенские фотографии смешными, но это не так.

«Деревенская фотография - своеобычная летопись нашего народа, настенная его история, а еще не смешно и оттого, что фото сделано на фоне родового, разоренного гнезда».

Астафьев Виктор Петрович

Виктор Астафьев

Фотография, на которой меня нет

Глухой зимою, во времена тихие, сонные нашу школу взбудоражило неслыханно важное событие.

Из города на подводе приехал фотограф!

И не просто так приехал, по делу - приехал фотографировать.

И фотографировать не стариков и старух, не деревенский люд, алчущий быть увековеченным, а нас, учащихся овсянской школы.

Фотограф прибыл за полдень, и по этому случаю занятия в школе были прерваны.

Учитель и учительница - муж с женою - стали думать, где поместить фотографа на ночевку.

Сами они жили в одной половине дряхленького домишка, оставшегося от выселенцев, и был у них маленький парнишка-ревун. Бабушка моя, тайком от родителей, по слезной просьбе тетки Авдотьи, домовничавшей у наших учителей, три раза заговаривала пупок дитенку, но он все равно орал ночи напролет и, как утверждали сведущие люди, наревел пуп в луковицу величиной.

Во второй половине дома размещалась контора сплавного участка, где висел пузатый телефон, и днем в него было не докричаться, а ночью он звонил так, что труба на крыше рассыпалась, и по телефону этому можно было разговаривать. Сплавное начальство и всякий народ, спьяну или просто так забредающий в контору, кричал и выражался в трубку телефона.

Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя. Решили поместить его в заезжий дом, но вмешалась тетка Авдотья. Она отозвала учителя в куть и с напором, правда, конфузливым, взялась его убеждать:

Им тама нельзя. Ямщиков набьется полна изба. Пить начнут, луку, капусты да картошек напрутся и ночью себя некультурно вести станут. - Тетка Авдотья посчитала все эти доводы неубедительными и прибавила: - Вшей напустют...

Что же делать?

Я чичас! Я мигом! - Тетка Авдотья накинула полушалок и выкатилась на улицу.

Фотограф был пристроен на ночь у десятника сплавконторы. Жил в нашем селе грамотный, деловой, всеми уважаемый человек Илья Иванович Чехов. Происходил он из ссыльных. Ссыльными были не то его дед, не то отец. Сам он давно женился на нашей деревенской молодице, был всем кумом, другом и советчиком по части подрядов на сплаве, лесозаготовках и выжиге извести. Фотографу, конечно же, в доме Чехова - самое подходящее место. Там его и разговором умным займут, и водочкой городской, если потребуется, угостят, и книжку почитать из шкафа достанут.

Вздохнул облегченно учитель. Ученики вздохнули. Село вздохнуло - все переживали.

Всем хотелось угодить фотографу, чтобы оценил он заботу о нем и снимал бы ребят как полагается, хорошо снимал.

Весь длинный зимний вечер школьники гужом ходили по селу, гадали, кто где сядет, кто во что оденется и какие будут распорядки. Решение вопроса о распорядках выходило не в нашу с Санькой пользу. Прилежные ученики сядут впереди, средние - в середине, плохие - назад - так было порешено. Ни в ту зиму, ни во все последующие мы с Санькой не удивляли мир прилежанием и поведением, нам и на середину рассчитывать было трудно. Быть нам сзади, где и не разберешь, кто заснят? Ты или не ты? Мы полезли в драку, чтоб боем доказать, что мы - люди пропащие... Но ребята прогнали нас из своей компании, даже драться с нами не связались. Тогда пошли мы с Санькой на увал и стали кататься с такого обрыва, с какого ни один разумный человек никогда не катался. Ухарски гикая, ругаясь, мчались мы не просто так, в погибель мчались, поразбивали о каменья головки санок, коленки посносили, вывалялись, начерпали полные катанки снегу.

Бабушка уж затемно сыскала нас с Санькой на увале, обоих настегала прутом. Ночью наступила расплата за отчаянный разгул у меня заболели ноги. Они всегда ныли от, как называла бабушка болезнь, якобы доставшуюся мне по наследству от покойной мамы. Но стоило мне застудить ноги, начерпать в катанки снегу - тотчас нудь в ногах переходила в невыносимую боль.

Я долго терпел, чтобы не завыть, очень долго. Раскидал одежонку, прижал ноги, ровно бы вывернутые в суставах, к горячим кирпичам русской печи, потом растирал ладонями сухо, как лучина, хрустящие суставы, засовывал ноги в теплый рукав полушубка ничего не помогало.

И я завыл. Сначала тихонько, по-щенячьи, затем и в полный голос.

Так я и знала! Так я и знала! - проснулась и заворчала бабушка. - Я ли тебе, язвило бы тебя в душу и в печенки, не говорила: - повысила она голос. - Так он ведь умнее всех! Он бабушку послушат? Он добрым словам воньмет? Загибат теперь! Загибат, худа немочь! Мольчи лучше! Мольчи! - Бабушка поднялась с кровати, присела, схватившись за поясницу. Собственная боль действует на нее усмиряюще. - И меня загибат...

Она зажгла лампу, унесла ее с собой в куть и там зазвенела посудою, флакончиками, баночками, скляночками - ищет подходящее лекарство. Припугнутый ее голосом и отвлеченный ожиданиями, я впал в усталую дрему.

Где ты тутока?

Зде-е-е-ся. - по возможности жалобно откликнулся я и перестал шевелиться.

Зде-е-еся! - передразнила бабушка и, нашарив меня в темноте, перво-наперво дала затрещину. Потом долго натирала мои ноги нашатырным спиртом. Спирт она втирала основательно, досуха, и все шумела: - Я ли тебе не говорила? Я ли тебя не упреждала? И одной рукой натирала, а другой мне поддавала да поддавала: - Эк его умучило! Эк его крюком скрючило? Посинел, будто на леде, а не на пече сидел...

Я уж ни гугу, не огрызался, не перечил бабушке - лечит она меня.

Выдохлась, умолкла докторша, заткнула граненый длинный флакон, прислонила его к печной трубе, укутала мои ноги старой пуховой шалью, будто теплой опарой облепила, да еще сверху полушубок накинула и вытерла слезы с моего лица шипучей от спирта ладонью.

Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.

Заодно бабушка свою поясницу и свои руки-ноги натерла вонючим спиртом, опустилась на скрипучую деревянную кровать, забормотала молитву Пресвятой Богородице, охраняющей сон, покой и благоденствие в дому. На половине молитвы она прервалась, вслушивается, как я засыпаю, и где-то уже сквозь склеивающийся слух слышно:

И чего к робенку привязалася? Обутки у него починеты, догляд людской...

Не уснул я в ту ночь. Ни молитва бабушкина, ни нашатырный спирт, ни привычная шаль, особенно ласковая и целебная оттого, что мамина, не принесли облегчения. Я бился и кричал на весь дом. Бабушка уж не колотила меня, а перепробовавши все свои лекарства, заплакала и напустилась на деда:

Дрыхнешь, старый одер!.. А тут хоть пропади!

Да не сплю я, не сплю. Че делать-то?

Баню затопляй!

Середь ночи?

Середь ночи. Экой барин! Робенок-то! - Бабушка закрылась руками: - Да откуль напасть такая, да за что же она сиротиночку ломат, как тонку тали-и-инку... Ты долго кряхтеть будешь, толстодум? Чо ишшэш? Вчерашний день ишшэш? Вон твои рукавицы. Вон твоя шапка!..

Утром бабушка унесла меня в баню - сам я идти уже не мог. Долго растирала бабушка мои ноги запаренным березовым веником, грела их над паром от каленых камней, парила сквозь тряпку всего меня, макая веник в хлебный квас, и в заключение опять же натерла нашатырным спиртом. Дома мне дали ложку противной водки, настоянной на борце, чтоб внутренность прогреть, и моченой брусники. После всего этого напоили молоком, кипяченным с маковыми головками. Больше я ни сидеть, ни стоять не в состоянии был, меня сшибло с ног, и я проспал до полудня.

Не может он, не может... Я те русским языком толкую! говорила бабушка. - Я ему и рубашечку приготовила, и пальтишко высушила, упочинила все, худо, бедно ли, изладила. А он слег...

Бабушка Катерина, машину, аппарат наставили. Меня учитель послал. Бабушка Катерина!.. - настаивал Санька.

Не может, говорю.. Постой-ко, это ведь ты, жиган, сманил его на увал-то! - осенило бабушку. - Сманил, а теперича?..

Глухой зимой нашу школу взбудоражило невероятное событие: к нам едет фотограф из города. Фотографировать он будет «не деревенский люд, а нас, учащихся овсянской школы». Возник вопрос - где селить такого важного человека? Молодые учителя нашей школы занимали половину ветхого домишки, и у них был вечно орущий малыш. «Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя». Наконец фотографа пристроили у десятника сплавной конторы, самого культурного и уважаемого человека в селе.

Весь оставшийся день школьники решали, «кто где сядет, кто во что оденется и какие будут распорядки». По всему выходило, что меня и левонтьевского Саньку посадят в самый последний, задний ряд, поскольку мы «не удивляли мир прилежанием и поведением». Даже подраться не получилось - ребята просто прогнали нас. Тогда мы начали кататься с самого высокого обрыва, и я начерпал полные катанки снега.

Ночью у меня начали отчаянно ныть ноги. Я застудился, и начался приступ болезни, которую бабушка Катерина называла «рематизня» и утверждала, что я унаследовал её от покойной мамы. Бабушка лечила меня всю ночь, и уснул я только под утро. Утром за мной пришёл Санька, но пойти фотографироваться я не смог, «подломились худые ноги, будто не мои они были». Тогда Санька заявил, что тоже не пойдёт, а сфотографироваться успеет и потом - жизнь-то долгая. Бабушка нас поддержала, пообещав свезти меня к самому лучшему фотографу в городе. Только меня это не устраивало, ведь на фото не будет нашей школы.

В школу я не ходил больше недели. Через несколько дней к нам зашёл учитель и принёс готовую фотографию. Бабушка, как и остальные жители нашего села, относилась к учителям очень уважительно. Они ко всем были одинаково вежливы, даже к ссыльным, и всегда готовы были помочь. Даже Левонтия, «лиходея из лиходеев», наш учитель смог утихомирить. Помогали им деревенские, как могли: кто за дитём посмотрит, кто горшок молока в избе оставит, кто воз дров привезёт. На деревенских свадьбах учителя были самыми почётными гостями.

Работать они начинали в «доме с угарными печами». В школе не было даже парт, не говоря уже о книжках с тетрадками. Дом, в котором разместилась школа, срубил ещё мой прадед. Я там родился и смутно помню и прадеда, и домашнюю обстановку. Вскоре после моего рождения родители отселились в зимовье с протекающей крышей, а ещё через некоторое время прадеда раскулачили.

Раскулаченных тогда выгоняли прямо на улицу, но родня не давала им погибнуть. «Незаметно» бездомные семьи распределялись по чужим домам. Нижний конец нашего села был полон пустых домов, оставшихся от раскулаченных и высланных семей. Их-то и занимали люди, выброшенные из родных жилищ накануне зимы. В этих временных пристанищах семьи не обживались - сидели на узлах и ждали повторного выселения. Остальные кулацкие дома занимали «новожители» - сельские тунеядцы. За какой-нибудь год они доводили справный дом до состояния хибары и переселялись в новый.

Из своих домов люди выселялись безропотно. Только один раз за моего прадеда заступился глухонемой Кирила. «Знавший только угрюмую рабскую покорность, к сопротивлению не готовый, уполномоченный не успел даже и о кобуре вспомнить. Кирила всмятку разнёс его голову» ржавым колуном. Кирилу выдали властям, а прадеда с семьёй выслали в Игарку, где он и умер в первую же зиму.

В моей родной избе сперва было правление колхоза, потом жили «новожители». То, что от них осталось, отдали под школу. Учителя организовали сбор вторсырья, и на вырученные деньги купили учебники, тетради, краски и карандаши, а сельские мужики бесплатно смастерили нам парты и лавки. Весной, когда тетради кончались, учителя вели нас в лес и рассказывали «про деревья, про цветки, про травы, про речки и про небо».

Уже много лет прошло, а я всё ещё помню лица моих учителей. Фамилию их я забыл, но осталось главное - слово «учитель». Фотография та тоже сохранилась. Я смотрю на неё с улыбкой, но никогда не насмехаюсь. «Деревенская фотография - своеобычная летопись нашего народа, настенная его история, а ещё не смешно и оттого, что фото сделано на фоне родового, разорённого гнезда».

Виктор Петрович Астафьев

Фотография, на которой меня нет

Глухой зимою, во времена тихие, сонные нашу школу взбудоражило неслыханно важное событие.

Из города на подводе приехал фотограф!

И не просто так приехал, по делу - приехал фотографировать.

И фотографировать не стариков и старух, не деревенский люд, алчущий быть увековеченным, а нас, учащихся овсянской школы.

Фотограф прибыл за полдень, и по этому случаю занятия в школе были прерваны.

Учитель и учительница - муж с женою - стали думать, где поместить фотографа на ночевку.

Сами они жили в одной половине дряхленького домишка, оставшегося от выселенцев, и был у них маленький парнишка-ревун. Бабушка моя, тайком от родителей, по слезной просьбе тетки Авдотьи, домовничавшей у наших учителей, три раза заговаривала пупок дитенку, но он все равно орал ночи напролет и, как утверждали сведущие люди, наревел пуп в луковицу величиной.

Во второй половине дома размещалась контора сплавного участка, где висел пузатый телефон, и днем в него было не докричаться, а ночью он звонил так, что труба на крыше рассыпалась, и по телефону этому можно было разговаривать. Сплавное начальство и всякий народ, спьяну или просто так забредающий в контору, кричал и выражался в трубку телефона.

Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя. Решили поместить его в заезжий дом, но вмешалась тетка Авдотья. Она отозвала учителя в куть и с напором, правда, конфузливым, взялась его убеждать:

Им тама нельзя. Ямщиков набьется полна изба. Пить начнут, луку, капусты да картошек напрутся и ночью себя некультурно вести станут. - Тетка Авдотья посчитала все эти доводы неубедительными и прибавила: - Вшей напустют…

Что же делать?

Я чичас! Я мигом! - Тетка Авдотья накинула полушалок и выкатилась на улицу.

Фотограф был пристроен на ночь у десятника сплавконторы. Жил в нашем селе грамотный, деловой, всеми уважаемый человек Илья Иванович Чехов. Происходил он из ссыльных. Ссыльными были не то его дед, не то отец. Сам он давно женился на нашей деревенской молодице, был всем кумом, другом и советчиком по части подрядов на сплаве, лесозаготовках и выжиге извести. Фотографу, конечно же, в доме Чехова - самое подходящее место. Там его и разговором умным займут, и водочкой городской, если потребуется, угостят, и книжку почитать из шкафа достанут.

Вздохнул облегченно учитель. Ученики вздохнули. Село вздохнуло - все переживали.

Всем хотелось угодить фотографу, чтобы оценил он заботу о нем и снимал бы ребят как полагается, хорошо снимал.

Весь длинный зимний вечер школьники гужом ходили по селу, гадали, кто где сядет, кто во что оденется и какие будут распорядки. Решение вопроса о распорядках выходило не в нашу с Санькой пользу. Прилежные ученики сядут впереди, средние - в середине, плохие - назад - так было порешено. Ни в ту зиму, ни во все последующие мы с Санькой не удивляли мир прилежанием и поведением, нам и на середину рассчитывать было трудно. Быть нам сзади, где и не разберешь, кто заснят? Ты или не ты? Мы полезли в драку, чтоб боем доказать, что мы - люди пропащие… Но ребята прогнали нас из своей компании, даже драться с нами не связались. Тогда пошли мы с Санькой на увал и стали кататься с такого обрыва, с какого ни один разумный человек никогда не катался. Ухарски гикая, ругаясь, мчались мы не просто так, в погибель мчались, поразбивали о каменья головки санок, коленки посносили, вывалялись, начерпали полные катанки снегу.

Бабушка уж затемно сыскала нас с Санькой на увале, обоих настегала прутом. Ночью наступила расплата за отчаянный разгул у меня заболели ноги. Они всегда ныли от «рематизни», как называла бабушка болезнь, якобы доставшуюся мне по наследству от покойной мамы. Но стоило мне застудить ноги, начерпать в катанки снегу - тотчас нудь в ногах переходила в невыносимую боль.

Я долго терпел, чтобы не завыть, очень долго. Раскидал одежонку, прижал ноги, ровно бы вывернутые в суставах, к горячим кирпичам русской печи, потом растирал ладонями сухо, как лучина, хрустящие суставы, засовывал ноги в теплый рукав полушубка ничего не помогало.

И я завыл. Сначала тихонько, по-щенячьи, затем и в полный голос.

Так я и знала! Так я и знала! - проснулась и заворчала бабушка. - Я ли тебе, язвило бы тебя в душу и в печенки, не говорила: «Не студися, не студися!» - повысила она голос. - Так он ведь умнее всех! Он бабушку послушат? Он добрым словам воньмет? Загибат теперь! Загибат, худа немочь! Мольчи лучше! Мольчи! - Бабушка поднялась с кровати, присела, схватившись за поясницу. Собственная боль действует на нее усмиряюще. - И меня загибат…

Она зажгла лампу, унесла ее с собой в куть и там зазвенела посудою, флакончиками, баночками, скляночками - ищет подходящее лекарство. Припугнутый ее голосом и отвлеченный ожиданиями, я впал в усталую дрему.

Где ты тутока?

Зде-е-е-ся. - по возможности жалобно откликнулся я и перестал шевелиться.

Зде-е-еся! - передразнила бабушка и, нашарив меня в темноте, перво-наперво дала затрещину. Потом долго натирала мои ноги нашатырным спиртом. Спирт она втирала основательно, досуха, и все шумела: - Я ли тебе не говорила? Я ли тебя не упреждала? И одной рукой натирала, а другой мне поддавала да поддавала: - Эк его умучило! Эк его крюком скрючило? Посинел, будто на леде, а не на пече сидел…

Я уж ни гугу, не огрызался, не перечил бабушке - лечит она меня.

Выдохлась, умолкла докторша, заткнула граненый длинный флакон, прислонила его к печной трубе, укутала мои ноги старой пуховой шалью, будто теплой опарой облепила, да еще сверху полушубок накинула и вытерла слезы с моего лица шипучей от спирта ладонью.

Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.

Заодно бабушка свою поясницу и свои руки-ноги натерла вонючим спиртом, опустилась на скрипучую деревянную кровать, забормотала молитву Пресвятой Богородице, охраняющей сон, покой и благоденствие в дому. На половине молитвы она прервалась, вслушивается, как я засыпаю, и где-то уже сквозь склеивающийся слух слышно:

И чего к робенку привязалася? Обутки у него починеты, догляд людской…

Не уснул я в ту ночь. Ни молитва бабушкина, ни нашатырный спирт, ни привычная шаль, особенно ласковая и целебная оттого, что мамина, не принесли облегчения. Я бился и кричал на весь дом. Бабушка уж не колотила меня, а перепробовавши все свои лекарства, заплакала и напустилась на деда:

Дрыхнешь, старый одер!.. А тут хоть пропади!

Да не сплю я, не сплю. Че делать-то?

Баню затопляй!

Середь ночи?

Середь ночи. Экой барин! Робенок-то! - Бабушка закрылась руками: - Да откуль напасть такая, да за что же она сиротиночку ломат, как тонку тали-и-инку… Ты долго кряхтеть будешь, толстодум? Чо ишшэш? Вчерашний день ишшэш? Вон твои рукавицы. Вон твоя шапка!..

Утром бабушка унесла меня в баню - сам я идти уже не мог. Долго растирала бабушка мои ноги запаренным березовым веником, грела их над паром от каленых камней, парила сквозь тряпку всего меня, макая веник в хлебный квас, и в заключение опять же натерла нашатырным спиртом. Дома мне дали ложку противной водки, настоянной на борце, чтоб внутренность прогреть, и моченой брусники. После всего этого напоили молоком, кипяченным с маковыми головками. Больше я ни сидеть, ни стоять не в состоянии был, меня сшибло с ног, и я проспал до полудня.

Не может он, не может… Я те русским языком толкую! - говорила бабушка. - Я ему и рубашечку приготовила, и пальтишко высушила, упочинила все, худо, бедно ли, изладила. А он слег…

Бабушка Катерина, машину, аппарат наставили. Меня учитель послал. Бабушка Катерина!.. - настаивал Санька.

Не может, говорю… Постой-ко, это ведь ты, жиган, сманил его на увал-то! - осенило бабушку. - Сманил, а теперича?..

Бабушка Катерина…

Я скатился с печки с намерением показать бабушке, что все могу, что нет для меня преград, но подломились худые ноги, будто не мои они были. Плюхнулся я возле лавки на пол. Бабушка и Санька тут как тут.

Все равно пойду! - кричал я на бабушку. - Давай рубаху! Штаны давай! Все равно пойду!

Да куда пойдешь-то? С печки на полати, - покачала головой бабушка и незаметно сделала рукой отмашку, чтоб Санька убирался.

Санька, постой! Не уходи-и-и! - завопил я и попытался шагать. Бабушка поддерживала меня и уже робко, жалостливо уговаривала:

Ну, куда пойдешь-то? Куда?

Пойду-у-у! Давай рубаху! Шапку давай!..

Вид мой поверг и Саньку в удручение. Он помялся, помялся, потоптался, потоптался и скинул с себя новую коричневую телогрейку, выданную ему дядей Левонтием по случаю фотографирования.

Ладно! - решительно сказал Санька. - Ладно! - еще решительней повторил он. - Раз так, я тоже не пойду! Все! - И под одобрительным взглядом бабушки Катерины Петровны проследовал в середнюю. - Не последний день на свете живем! - солидно заявил Санька. И мне почудилось: не столько уж меня, сколько себя убеждал Санька. - Еще наснимаемся! Ништя-а-ак! Поедем в город и на коне, может, и на ахтомобиле заснимемся. Правда, бабушка Катерина? - закинул Санька удочку.

«Глухой зимою, во времена тихие, сонные нашу школу взбудоражило неслыханно важное событие».

Из города на подводе приехал фотограф!
Он приехал фотографировать учащихся!

Где поместить его на ночлег? В семье учителя — маленький ребенок, который болен и все время кричит.

Во второй половине дома, где живет учитель, размещалась контора. Там все время звонил телефон и люди громко кричали в трубку.

В «заезжем доме» — ямщики напьются и «вшей напустют» .

Фотограф был пристроен на ночь у десятника сплавконторы Ильи Ивановича Чехова. Там его могут угостить и умным разговором, и городской водочкой, и книжкой из шкафа.

Школьники готовились к съемке, обсуждая, что надеть, как причесаться. Было решено, что в первых рядах будут отличники, а хулиганы и двоечники — в последних.

Рассказчик и его друг Санька ни примерным поведением, ни оценками не могли похвастаться. Поэтому с горя, что окажутся в последнем ряду, где их никто и не разглядит, мальчишки накатались с горки на санках. Вернулись домой мокрые и разгоряченные.

Рассказчик страдал ревматизмом — и ночью у него разболелись ноги. Да так, что он завыл — сначала тихонько, по-щенячьи, затем и в полный голос.

Бабушка растерла ноги нашатырным спиртом, нашлепала его, закутала в пуховую шаль:

— Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.

Но растирка не помогла. Мальчик бился и кричал.

Бабушка велела деду растопить баню и унесла туда мальчонку — сам он идти уже не мог.

Санька из солидарности тоже сказал, что фотографироваться не пойдет. Тем более, что ему было совестно, ведь это он сманил приятеля кататься.

Учитель приходит справиться о здоровье мальчика и приносит ему фотографию класса. «Уважение к нашему учителю и учительнице всеобщее, молчаливое. Учителей уважают за вежливость, за то, что они здороваются со всеми кряду, не разбирая ни бедных, ни богатых, ни ссыльных, ни самоходов. Еще уважают за то, что в любое время дня и ночи к учителю можно прийти и попросить написать нужную бумагу...»

Вот и благодарят учителей: то кринку сметаны «забудут» в учительских сенях, то дрова подвезут и у дома сгрузят.

Описываемые события происходили во времена раскулачивания.

«Раскулаченных и подкулачников выкинули вон глухой осенью, стало быть, в самую подходящую для гибели пору. И будь тогдашние времена похожими на нынешние, все семьи тут же и примерли бы. Но родство и землячество тогда большой силой были, родственники дальние, близкие, соседи, кумовья и сватовья, страшась угроз и наветов, все же подобрали детей, в первую голову грудных, затем из бань, стаек, амбаров и чердаков собрали матерей, беременных женщин, стариков, больных людей, за ними и всех остальных разобрали по домам».

Выселенные женщины ночью ходили в свои погреба за картошкой, соленьями, припасами. Они молили Бога о спасении одних и наказании других. «Но в те годы Бог был занят чем-то другим, более важным, и от русской деревни отвернулся».

Активисты-ликвидаторы разоряли крепкое хозяйство кулаков. «Катька Болтухина металась по селу, меняла отнятую вещь на выпивку, никого не боясь, ничего не стесняясь. Случалось, тут же предлагала отнятое самой хозяйке. Бабушка моя, Катерина Петровна, все деньжонки, скопленные на черный день, убухала, не одну вещь «выкупила» у Болтухиных и вернула в описанные семьи».

Выселяют и по второму разу, из тех избенок, где только угнездились. Баба Платошиха цепляется за косяк, срывая ногти в кровь. Ее швыряют на крыльцо, бьют сапогом по лицу. Тут родственник ее, немой Кирилл, что скрывался в лесу, подскочил и разнес ржавым колуном голову уполномоченному.

Бедно жило село, но учитель оказался очень деятельным: он послал школьников собирать утиль: старые самовары, тряпки, кости. Все это отвез в город и привез тетради, переводные картинки. «Мы попробовали сладких петушков на палочках, женщины разжились иголками, нитками, пуговицами.

Учитель еще и еще ездил в город на сельсоветской кляче, выхлопотал и привез учебники, один учебник на пятерых. Потом еще полегчение было — один учебник на двоих. Деревенские семьи большие, стало быть, в каждом доме появился учебник. Столы и скамейки сделали деревенские мужики и плату за них не взяли, обошлись магарычом, который, как я теперь догадываюсь, выставил им учитель на свою зарплату».

Так поднялась школа.

Учитель в теплое время ходит с учениками гулять в лес и поле и много рассказывает им, а дети делятся с ним своими знаниями о местной природе. Однажды компания увидела ядовитую змею и учитель, испугавшись за детей, убил ее палкой.

Фамилии учительской в деревне теперь никто не помнит, но главное, что осталось слово — Учитель.

Многие считают деревенские фотографии смешными, но это не так.

«Деревенская фотография — своеобычная летопись нашего народа, настенная его история, а еще не смешно и оттого, что фото сделано на фоне родового, разоренного гнезда».